bortnik (bortnik) wrote,
bortnik
bortnik

Categories:

НАС БЫЛО МНОГО

Мы голодали третий месяц и вот уже две недели ели только раз в день. Мать теперь отмеряла кукурузу горстя¬ми. Одна горсть — дважды куснешь, и жди до следующего дня. Мы четверо забирались на кровать под большое одея¬ло. Вместе было теплее, да и у старших под ногами не путались. Отец на поденку больше не ходил, работы не искал. Немало он пытал счастья, и все зря. Бедняков было много, зажиточных хозяев мало, вот ему работы и не перепадало. Целыми днями он сидел па небольшой корзине у печки. Очень редко подходил к нам и принимался рассказывать сказку. Но как, бывало, начнет вдруг, так же вдруг и умолкнет. Буркнет: «Ладно, завтра доскажу». И снова погрузится в свои думы. Ни единого раза до конца ни одну сказку не довел. А мы и не жалели. Он, когда рассказывал, часто в середине надолго замолкал, так уж лучше сидел бы себе у печки.
Страшное дело голод. Кто сам его не испытал, и представить не может. Получим мы горсть мамалыги, прямо с пылу с жару проглотим, спрыгнем с кровати, схватим большую кухонную доску, на которой мать мамалыгу делила, положим доску па колени и кто пальцами, кто ножом — давай соскребать налипшие остатки. Что соскребем — съедим. И ведь заноз-то больше было, чем мамалыги.
При таком голоде каждый рот был на счету: чем больше ртов, тем беда злее. А нас было много.
Однажды вечером дед мой, которому перевалило не то за семьдесят, не то и за все семьдесят пять, не стал есть свою долю, а принес ее нам па кровать. Большой морщинистой рукой выложил мамалыгу на одеяло, а мы набросились на нее, словно цыплята. Понять не могли, что о ним приключилось, почему долю свою отдает, потому и молчали. Смотрели округлившимися от удивления глазами да ели. Только отец заговорил. Поднял на деда запавшие серые глаза, потом отвернулся к огню в печи и сказал;
— Это вы верно замыслили.
Я тоже подумал, что верно: ведь хоть и малость, а все .к нежданному куску сердце радуется. Больше я ничего не подумал. Дед счищал с ладони налипшую мамалыгу и будто про себя тихо спросил:
— Так полагаешь, Ферко?
— Так! — ответил отец.
Мать выронила из рук корыто для стирки, мы встрепенулись, уши навострили. С испуганным лицом мать переводила взгляд с отца на деда. Потом встретилась с отцом глазами и медленно отвернулась, будто не в женское дело нос сунула. Дед обтер ладонь о штаны. Потом принялся подушку поправлять у нас в изголовье. Так заботливо, не¬торопливо, словно нянькой был или по крайности просто женщиной. Выпростав руку из-под наших голов, он отвернулся и подошел к отцу. У печки наклонился и хворост начал ломать. По одной палочке аккуратно в ряд складывал, а как закончил, сказал отцу:
— На тот год расстарайся землю у Андраша Качи за четвертину в аренду взять. Больше-то он не даст. В Фехер Мартоке земля хорошая, а к той весне и Ферике подрастет, его приспособишь.
Отец на него не глядел, держал соломину в зубах, грыз.
- И о том рассуди, о чем Яни Тотош поминал. Возите целительную воду в город. За три года, глядишь, и лошадь купите.
Отец молчал. Старую песню дед завел. Целительная вода да Фехер Марток. В другое время отец и договорить ему не дал бы, а тут молчал. Мы от изумления даже рты поразевали. А дед, верно, подумал, что зря все это говорит, потому встал и положил отцу руку на плечо.
— Чего ж тогда мешкать, Ферко? Слышь, сынок? Отец поднялся, встряхнулся и, будто к матери обраща¬ясь, глянул на нее.
— Готовьтесь, коли так. Остальное я спроворю.
Тогда-то я и заметил, что мать стоит в дверях и пла¬чет, будто па похоронах, а как отец встал, она к вешалке потянулась, сняла с нее полушубок с шапкой и подала ему. Вроде бы нехотя, будто зная, что бита отцом будет, коли не по его воле сделает. Отец набросил полушубок на плечи, чего раньше не делал, и, не оглянувшись, вышел из дому.
Я уж большой малец был и очень удивлялся, отчем» такое молчание, такая тишина в доме. Смотрел, смотрел, раздумывал я эдак, покуда дедушка возле меня не присел.
- Слышь... Ферике!.. Гнездо, что показал тебе на склоне Бальваньоша, сними, а?
Он смотрел на меня и, похоже, плакал.
— И ту ладную ветку бузины, что для рогатки сгодит¬ся, срежь, а?
Я смотрел на него и не знал, что и подумать.
— Когда весна придет, большую пушистую лисицу, помнишь, показывал тебе, выкури из норы, а? Слышь, Ферике, слышь?
Я смотрел и понять не мог, плачет он иль нет. Глянул на мать, но взгляда ее не встретил. Обратился к дедушке:
— Вы чего, деда? Что это с вами?
Но он уже отвернулся от меня. Взял свою свирель, которую вытащил у меня из-под подушки, ощупал ее дырочки, погладил, будто и не сам ее вырезал. Поднес к губам, но едва дунул и тут же отложил. К матери подошел!
— Готовь-ка чистую смену, Анна.
И так все чудно было, а тут и вовсе я понять не мог пи отца, ни мать, пи деда. Мать открыла большой сундук, стала по порядку подавать дедушке чистую смену: порты, рубаху, чулки. И так это аккуратно, так ласково, будто но по указке, а сама она все делает, будто нас, детей, в цер¬ковь обряжает. Дед все надел. Лицо водой ополоснул ми столу сел. Точно в гости пришел. По сторонам не смотрел, сидел себе один, опустив руки на колени, посапывал, толь ко раз и шевельнулся, когда нос ладонью вытер. Даже ни мать не глянул, на меня не покосился.
Мама большой чугунок с водой на печь поставила, хотя сегодня кукурузу уже варила, и мы даже ее съели! Огонь разожгла, чтобы вскипятить воду. Только для чего, я на знал. Ведь отец ее убьет, коли она опять мамалыги сварит! Он всегда так грозился, когда мать, нас, детей, жалеючи, тайком нам еще немножко еды подсовывала.
Вернулся отец, а мать и дед все тем же заняты были: один себя гостем выставлял, другая воду кипятила. Я сразу заметил, что отец по кривой дорожке ходил. Под мышкой у него была курица, большая пестрая курица, а и руке палинка. Уж палинку-то он мог только в долг пи просить, не знаю, какой блажной поверил ему. Курицу он матери в руки отдал, палинку перед дедом поставил. Скинул полушубок и подсел к столу, будто с рассвета не покладая рук трудился. А сам-то цельный день знай себе грелся у печки.
Покуда не сварилась курица, мы все как воды в рот набрали. Отец ногти ножом срезал, дед палинку пил.
От чугунка исходил такой дух, что у меня слюнки по¬никли. Мы подталкивали друг дружку под одеялом и поудобнее ноги пристраивали, чтобы место для миски освободить. Но ни толики нам не досталось. Дед все сам съел до последнего кусочка. Один раз, правда, хотел было нас оделить. Однако отец так его за руку дернул, будто крепко разгневался.
— Нет уж, нечего им давать, сами ешьте, для вас варено!
Еще никогда все, что происходило, не было так глупо и непонятно. Коли б не это, я бы наверняка расплакался. По я был настолько ошарашен, что даже заплакать не йог. Пялился на то, как дед ел, как раздирал пальцами мясо, и отвел глаза, только когда заметил, что на меня мать смотрит. В его взгляде я прочел обещание порки, сильной порки. На дом опустилась тишина, слышалось только сопенье и чавканье деда. Он съел все до последнего куска.
Мать начала прибирать со стола, а дед, не ожидая, по¬ка она закончит, поднялся, взял свою жилетку, полушубок, топор. Отец стоял позади него с вытянувшимся ли¬цом, с каким обычно люди попу исповедуются. Вдруг де¬вушка заспешил к двери, словно боялся, что ее перед ним захлопнут. Распахнул и, когда ступил на порог, успокоился и обернулся. Жалостливо как-то, будто на причитаниях по покойнику, оправил усы. Я как сейчас вижу слезы, что него из глаз катились. Поглядел он на мать, на меня. Мать ко мне подошла. Одела меня - отец пи слова не сказал, хотя такого еще сроду не случалось.
Вышли мы в темень. Была звездная, черная ночь. И мороз был жестокий. Воздух, казалось, застыл. Отец с непокрытой головой стоял, я — в чоботах старшего брата. Как все чудно было, что я и не зяб даже. Смотрел широко раскрытыми глазами на деда, и к горлу у меня комок под¬катывал, вот-вот разревусь, как при большой беде, когда лом горит либо бьют тебя сильно. Дед замер на ступенях крыльца. Одну руку засунул в карман, другой крепко топор сжимал, словно от медведя оборонялся. По-другому и не скажешь. Будто вправду медведя испугался. Отец стоял не шелохнувшись. Смотрел куда-то в сторону, а ничего там разглядишь, в темнотище-то. Наконец дедушка промолвил:
— Завтра поутру приходите, я все там оставлю. Отец только голову к небу запрокинул, звезды, что ли,
считал. Дед засунул топор за борт полушубка и простился:
— Храни вас всех господь, сынок!
Отец пошевелился, опустил голову и проговорил, будто к земле обращался:
— Бог вас благослови!
А когда дед двинулся в путь, очень тихо обронил вслед!
— Поосторожнее все ж таки.
Я смотрел, как дед шел по тропе, хотел крикнуть ему, что не простился он со мной и чтоб его тоже бог хранил Но тут дед вдруг остановился, потоптался немного и все же обернулся. Голос его был едва слышен.
— Ферике... Пусть пройдет со мной маленько!
Отец, будто только сейчас заметил, оглядел меня от шапки до больших чоботов.
— Ступай к деду!
Дед стоял на месте и, когда я подошел, взял меня за руку. Так он обычно ходил со мной по малину, рассказывая по дороге удивительные сказки, уча разным премудростям, как птичьи яйца собирать, как мед находить, как искать козью бородку и всякие другие травы. Но теперь он молчал. Шагал очень медленно, порой сжимал мою руку, как делал всегда, приступая в сказке к самому главному. Я шел рядом, спотыкаясь, заглядывая ему в лицо, и не знал, тронулся ли он в уме или обидел его кто. Хоте лось сказать ему, чтобы перестал он так, но то я зареви У околицы он остановился. Присел на корточки возле меня. Некоторое время разглядывал, потом три раза подряд сплюнул крест-накрест — так обычно на новорожденных или прихворнувших детей сплевывали, чтобы никаким хворь к ним не пристала. Поцеловал, чего тоже сроду ни делал, и грубым, хриплым голосом сказал:
— Поди домой и матери передай, чтоб приглядывали за тобой, меня ты больше не увидишь!
Поднялся он так быстро, будто кто его окликнул. Ил меня больше не глядел, и, покуда я опомнился, он уже шагал в глубоком снегу — много его навалило — и веком затерялся среди деревьев — лес был рукой подать от пне.
Отец стоял на крыльце, где я его оставил. Также смотрел на небо и меня отослал в дом одного.
Младшие спали, матери в комнате не было. Я сел па -место деда и, когда вошел отец, не сдержался и спросил:
— А дедушка? Он когда вернется?
— Когда спрашивать перестанешь! — зло отрезал отец. Сузив глаза, он принялся ходить взад и вперед, словно медведь, прикованный цепью к руке поводыря с палкой!. Хватал то одно, то другое, по тут же отбрасывал, покуда наконец не уселся па свою корзину у печки и не уставился на огонь. Мать внесла хворост, он начал кидать его в огонь. Все кидал да кидал. Такой огонь занялся, ка¬кого я в печи еще не видывал. Пламя хлестало по заслонке, вырывалось из дверцы, будто молния, искры кружились, рассыпались, трещали, словно был это адский огонь. И трещала, хрустела, стонала гора хвороста. А отец все подбрасывал сухие сучья и сидел с таким страшным ли¬пом, что я и пикнуть не смел, думал —беспременно придет, коли слово вымолвлю.
Кто-то затоптался в сенях, мать вышла посмотреть и вернулась с Игнацем Чюрешем. Дедом Келемена и кумом моего дедушки.
— Вечер добрый!
— Здравствуйте,— ответил отец, но с места не поднялся и только дверцу печи захлопнул.
Мать обтерла стул, и дядюшка Игнац сел, опершись ни палку. Никто с ним не заговаривал, а я видел, что поговорить ему страсть как охота. Поерзал он, откашлялся, помигал маленькими старческими глазками — долго это тянулось — и, так как никто ни о чем его не допытывал, заговорил сам.
— Отец-то твой где?
— Не видите, что ли? Нету его.
Мой отец и теперь не взглянул на гостя.
Дядюшка Игнац вынул табак, но вроде сразу забыл, что хотел закурить. Осмотрелся. На нас поглядел, па мать, на табуретку, где заметил снятую дедом одежду. Некото¬рое время сидел, пристально уставившись на нее, потом принялся ковырять большой крючковатой палкой свою обувку, плетеную из кожаных ремней, и, не поднимая головы спросил:
— Верно ль, что ушел он? Отец вздернул голову.
—« Куда? — спросил он и поглядел в глаза дядюшке Игнацу.
— В Гнилушку,— ответил тот.
Сердце у меня затрепетало, словно по нему ударили. Горло сразу пересохло, будто его опалили. Одеяло стали горячим, как раскаленное железо.
Ой, Гнилушка! Серная пещера! Кто там разок вдохнет, сразу задохнется. Оттуда никто живым не выбирался.
Птица залетит—не вылетит, замертво падет. И дедушка мой помрет. Отец вслед ему сказал, чтоб поберегся б. Только не вернуться дедушке. Уж коли пошел он туда, и отец того хотел, и мать не удерживала. Да не сами ли они его туда послали? Ой, милый боженька, ой, мой дедушка! Не пошли вслед за ним, не захотели, а я не мог пойти! Пожалуй, месяц назад рассказывал кто-то, что, мол, заведено так. А я и не знал, как это делают, как к этому готовятся. Зачем же мой-то дедушка?! Ой, добрый боженьки, где-то сейчас дедушка? Узонку, надо думать, прошел Холм, ельником поросший, перевалил. А там волки водятся, как бы не заели его волки-то. Стараясь, чтоб не заметил отец, я потихоньку плакал.
А отец глядел на дядюшку Игнаца.
— Вы-то откуда знаете?
— Сын сказывал, Арон. Говорит, в корчму ты заходил за палинкой. И курицу у тебя видели.
— Все верно,— ответил отец и снова окаменел, как до прихода гостя. Сызнова дверцу у печки открыл и па опии, уставился.
— Давно ушел-то?
Отец ничего не ответил. Не замечал Игнаца Чюреши, Заговорила мать, но слова ее были едва слышны.
— Добрых четверть часа.
Дядюшка Игнац кивнул, встал и пошел к двери. Им пороге обернулся, оглядел нас и спросил у матери:
— Их-то поцеловал па прощанье?
— Нет,— сказала мать и начала передником утирая слезы.
Проводив дядюшку Игнаца, мать вернулась, села м принялась шить. На отца опять накатило — он раздувал огонь еще сильнее прежнего. Я не заговаривал, боязно. было. Так и уснул весь в слезах.
Утром меня разбудил отец. Казалось, он и не ложились.
— Собирайся, пойдем в лес за дровами.
В доме и вправду не осталось ни единого полена, он ночью все спалил. До полудня мы рубили деревья. Я все думал о дедушке, думал ли о нем отец — не знаю, но меня и пи разу не ударил, хотя я и хватил себе топором по пальцу,
Когда он сказал, что пора идти, я повернул на тропин¬ку к дому. Но отец остановил меня:
— Эй, не туда!
И мы пошли к каменистому берегу в сторону Гнилушки. Сердце мое гулко стучало, словно колокол, в который бьют во время большой беды. Я шагал след в след за от¬цом. Он не взял меня за руку, как обычно делал дедушка. У входа в пещеру мы нашли все. Аккуратно сложен¬ные рубаху, порты, полушубок — вещи дедушки. Сверху лежала баранья шапка, прижатая большим камнем. Топор он унес с собой. Маленькой, незаметной была эта кучка, не верилось, что это дедушкина одежка. Не мог, казалось, в нее человек влезть.
Отец наклонился и начал по порядку передавать вещи мне в руки. Когда он отдавал шапку, из нее что-то выпало и зарылось глубоко в снег. Мы вгляделись. Это была куриная ножка. Я не осмелился за ней потянуться. Отец ее поднял. Прикинул в руке и потом ласково, бережно, будто птаху малую, засунул мне в торбу. Шагнул ко мне ближе. И, чего никогда прежде не делал, погладил меня по щеке
ладонью.
— Дома съешь,— проговорил оп,— а то смерзлась вся. Он не подумал и не сказал о том, что дома нас, детей, много, знал, что деду я был всех дороже.
Чуть поодаль от пещеры чернела еще одна, сложенная в кучку одежда. Я узнал ее. Это были вещи Игнаца Чюреша. За ними еще никто не приходил, а может, и вовсе не придет: даже издали видать —дырка на дырке, гроша медного никто за них не даст.


Ференц Шанта. Избранное. Сборник. Пер. с венг. – М. Прогресс, 1980. стр. 214-221

К вопросу, писатель - не коммунист :)
Subscribe
promo bortnik may 29, 2013 23:00 77
Buy for 10 tokens
Этот пост будет висеть вверху - в комментарии к нему можете скидывать различные вопросы ко мне, предложения и пожелания. По мере возможности, желания и адекватности спрашивающего буду отвечать потихоньку.
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 43 comments